«Я перестал верить в то, что мне было сообщено с детства, но я верил во что-то. Во что я верил, я никак бы не мог сказать. Верил я и в Бога или, скорее, я не отрицал Бога, но какого Бога, я бы не мог сказать; не отрицал я и Христа и его учение, но в чём было его учение, я тоже не мог бы сказать».Вряд ли человек может верить во что-то, но быть не в состоянии чётко сформулировать то, во что он верит.
«Теперь, вспоминая то время, я вижу ясно, что вера моя – то, что, кроме животных инстинктов, двигало моею жизнью, – единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование. Но в чём было совершенствование и какая была цель его, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать себя умственно, – я учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь; я старался совершенствовать свою волю – составлял себе правила, которым старался следовать; совершенствовал себя физически, всякими упражнениями изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя к выносливости и терпению. И всё это я считал совершенствованием».Во-первых, не у всех людей существуют животные инстинкты. У меня, например, совершенно отсутствует сексуальный инстинкт, который есть у животных; этот сексуальный инстинкт отмер за ненадобностью в ходе эволюции, но зато возник принципиально новый инстинкт продолжения рода, включающий в себя сильное сознательное желание продолжать свой род, чего нет у животных. Во-вторых, учёба состоит не в механическом запоминании большого объёма информации, а в умении отличать истину от лжи и заблуждений. В третьих, спорным является вопрос о том, надо ли совершенствовать свою волю, заставляя себя следовать каким-то правилам, или же надо просто плыть по течению своих желаний. Если не доказана полезность аскетизма, то мучить самого себя может быть таким же нехорошим делом, как и мучить кого-то другого. В четвёртых, Лев Толстой не обосновал, зачем надо приучать себя к выносливости и терпению.
«Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменилось совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собою или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше перед людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других».По-моему, нет ничего плохого в желании быть лучше перед другими людьми. Зачем надо стремиться быть лучше только перед Богом или перед собою? А что может быть плохого в желании человека быть славнее, важнее, богаче других? С чего Лев Толстой взял, что это плохо? На все эти вопросы вы не найдёте ответов в его «Исповеди». Только я могу ответить на все эти вопросы. На мой взгляд, это очень даже хорошо, если человек хочет быть лучшим в мире игроком в шахматы, то есть никогда не теряет надежды стать чемпионом мира. Очень даже похвально стремление к славе штангиста, пианиста, писателя, композитора, физика, химика. Стремление к славе, стремление стать лучшим из людей в какой-то отрасли в совокупности с оптимизмом, с верой в свои силы и способности – это мощный стимул к самосовершенствованию. Стремление к славе среди людей – это достоинство, а не недостаток.
«Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть – всё это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тётушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтоб я имел связь с замужнею женщиной; ещё другого счастия она желала мне, – того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья – того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов».На мой взгляд, Лев Толстой презрение и насмешки получал как раз тогда, когда следовал своим страстям, когда восставал против принятых в его кругу правил и норм, то есть становился свободным, раскрепощённым и вызывал вследствие этого всеобщую зависть, проявлявшуюся в виде насмешек и презрения. Хвалили же и поощряли его не тогда, когда он следовал своим страстям, а тогда, когда усмирял свои страсти и делал именно то, что все вокруг делают, то есть тогда, когда подавлял свою индивидуальность и подкрашивался под цвет среды. Но это, конечно, верно в том случае, если всё это он не выдумывает. Конечно же, нет никакого счастья в том, чтобы иметь связь с замужней женщиной, нет никакого счастья в рабском послушании государю, и нет никакого счастья в женитьбе на богатой девушке, и добрая тётушка призывала его как раз терпеть и жертвовать своими страстями и желаниями, а вовсе им не следовать. Мышление Толстого уже здесь сделало очень странный зигзаг. Вместо того, чтобы осознать то, что он несчастлив как раз потому, что никогда не осмеливается дать волю своим страстям, Лев Толстой почему-то решил, что в следовании страстям находится источник его несчастий. Очевидно то, что для достижения счастья необходимо удовлетворение всех похотей и страстей, а Лев Толстой почему-то приходит к диаметрально противоположному выводу и начинает проповедовать аскетизм, самоограничение.
«Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей да войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступления, которого бы я не совершал, и за всё это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком. Так я жил десять лет».Но ясно же, что не угрызения совести его мучают, а омерзение и боль, о которой он пишет, вызваны осознанием того рабства, в котором он находился по вине своей собственной трусости. Ведь он очень дорожил своей репутацией в обществе, если вызывал на дуэли, следовательно, он был рабом общественного мнения, трусом и рабом до мозга костей. Он был рабом, когда убивал людей на войне ради собственной военной карьеры. При этом он совершал мучительные усилия над собой, когда шёл против своего инстинкта самосохранения и подвергал свою жизнь опасности во время дуэлей и на войне. Конечно же, такое рабство не могло ему не надоесть. Так что не думайте, что он раскаялся, не думайте, что в нём заговорила совесть. Сами посудите, с чего бы вдруг его совести молчать, когда он всё это делал, если совесть у него была?
«В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже лёгкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили».Но и «Исповедь» тоже написана Толстым из корыстолюбия. Вместо того, чтобы призвать угнетённый народ к революционной борьбе за свободу и счастье, он похвалил народ за его смирение и терпение, изобрёл новую духовную сивуху в виде теории «непротивления злу насилием», ничем не лучше той, которую давали в православной церкви. Конечно, если бы он начал призывать народ к революционной борьбе, а не следованию евангельским заповедям всепрощения, то не получил бы никаких денег за свои сочинения, а отправился бы в ссылку, скорее всего. Толстой не мог не понимать того, что он как был, так и остался до самой смерти трусом и рабом, и именно в этом была основная причина его депрессии и нежелания жить.
«Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошёлся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошёлся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая её оправдывала. Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идёт развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы – художники, поэты. Наше призвание – учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, – в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я – художник, поэт – писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо».Мне кажется очень маловероятным то, что в голову Толстому не приходило никаких новых революционных идей по поводу того, как сделать жизнь людей счастливее. Скорее всего, такие идеи приходили к нему в голову, но он боялся их высказывать вслух, если у него не было единомышленников.
«Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов её. Быть жрецом её было очень выгодно и приятно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в её истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал её исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы – самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы – настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того было много между нами людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности нашей веры».Отсюда ясно, что именно Лев Толстой был тем самым человеком, который не заботился о том, кто прав, кто не прав, а просто достигал своих корыстных целей с помощью своей деятельности, даже тогда, когда писал «Исповедь». Тех же, кто спорил и твёрдо отстаивал свою точку зрения, нет никаких оснований обвинять в корысти или заблуждениях. Совершенно абсурдно и нелогично выглядит вывод Толстого о том, будто бы если по какому-то вопросу двое людей высказывают противоположное мнение, то оба эти человека заблуждаются. По законам логики, один и только один из них абсолютно прав в этом вопросе, а второй непременно заблуждается. То есть, если высказаны на какой-то вопрос две противоположные точки зрения двумя людьми, то либо первый прав, а второй заблуждается, либо второй прав, а первый заблуждается, хотя, конечно, могут существовать вопросы, на которые ответы не найдены, и тогда следует прибегать к введению некоторого количества аксиом, подобно тому, как для нахождения какого-то частного определённого решения системы уравнений, в которой количество неизвестных больше количества уравнений, надо приписать некоторым переменным конкретные значения.
«Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов её и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам – много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни – но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта – обман».Верно тут только то, что святые вполне могут быть довольны собой. В остальном же данный текст говорит, на мой взгляд, только о том, что Лев Толстой является очень злым и завистливым человеком, если осуждает таких людей, которые довольны собой, то есть хочет, чтобы они были недовольны собой, то есть мучились. Нет ничего плохого в том, что человек собой доволен. Если человек доволен собой, то это означает то, что он счастлив. Если же человек собой не доволен, то он несчастлив. Счастливым быть хорошо, а несчастным быть плохо. Жизнь дана для того, чтобы радоваться жизни, а не для того, чтобы мучиться. Следовательно, быть довольным собой – это хорошо, а быть недовольным собой – это плохо. Таким образом, Лев Толстой совершенно напрасно осуждает тех, которые собой довольны. Может быть, эти люди действительно за что-то заслуживают осуждения, но только не за то, что они довольны собой и наслаждаются жизнью. Быть гедонистом, наслаждаться жизнью – это хорошо.
«Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать – как можно скорее, как можно больше, что всё это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, – мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме».Как это не знаем, что хорошо, что дурно? Это Лев Толстой не знает, что хорошо, что дурно, а другие вполне знали и могли чётко сформулировать свои убеждения. Например, с моей точки зрения, хорошо всё то, что приносит удовольствие тебе и окружающим тебя людям, плохо – всё то, что приносит страдания; хорошо всё то, что способствует развитию, усложнению, плохо всё то, что способствует разрушению, гибели, деградации. Наверняка, и у некоторых современников Толстого была столь же чёткая жизненная позиция, и Толстой тут совершенно напрасно обобщает своё полное незнание на других людей. Вместо того, чтобы работать на благо человечества, он действительно учит сам не зная чему.
«Ужасно странно, но теперь мне понятно. Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал. Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того, чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы – очень важные люди, нам надо было ещё рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность. И вот у нас было придумано следующее: всё, что существует, то разумно. Всё же, что существует, всё развивается. Развивается же всё посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг, газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты, и потому мы – самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, – стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми. Теперь мне ясно, что разницы с сумасшедшим домом никакой не было; тогда же я только смутно подозревал это, и то только, как и все сумасшедшие, – называл всех сумасшедшими, кроме себя».Как раз наоборот, очень даже хорошо, что люди спорили и искали истину, что на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим! Толстому просто надо было напрячь свой мозг и встать на сторону одного из спорящих. Но даже в этом Толстой проявил свою подверженность стереотипам, когда назвал «сумасшедшими» тех, кто не соглашается с общепринятым, а спорит. На мой взгляд, Льва Толстого можно похвалить только за то, что он был противником смертной казни. Но даже выступая против смертной казни, он делает ошибочный вывод, будто бы руководствуется сердцем, а не разумом:
«Только изредка – не разум, а чувство возмущалось против этого общего в наше время суеверия, которым люди заслоняют от себя своё непонимание жизни. Так, в бытность мою в Париже, вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял – не умом, а всем существом, – что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, – я знаю, что это не нужно, что это дурно и что поэтому судья тому, что хорошо и нужно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я с своим сердцем».Для того, чтобы быть противником смертной казни, нет необходимости даже в вере в реальность внешнего мира, потому что смертная казнь просто противоречит идее прогресса по определению. Даже не важно, жалеешь ты чужой мозг или не жалеешь, но сам по себе мозг человека – это сложный механизм, а куча червей, в которую он превратится после приведения в исполнение смертного приговора – есть нечто гораздо более простое. Таким образом, смертная казнь – это разрушение, деградация, зло в чистом виде, то есть то, что противоположно прогрессу. Просто научно-технический прогресс, видимо, был очень слабо развит, и поэтому не только не было психотропного оружия, способного превратить мозг злодея в мозг доброго человека, но даже не было надёжных технических средств, позволяющих использовать на благо общества труд заключённых и исключить возможность их побега.
«Другой случай сознания недостаточности для жизни суеверия прогресса была смерть моего брата. Умный, добрый, серьёзный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и ещё менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания».Опять же это произошло потому, что прогресс был не развит, что не было изобретено лекарств от этой болезни. Удивительно, почему Толстой не понимает очевидной вещи: надо развивать научно-технический прогресс, чтобы научиться лечить такие болезни.
«Жизнь моя остановилась. Я мог дышать, есть, пить, спать, и не мог не дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным. Если я желал чего, то я вперёд знал, что, удовлетворю или не удовлетворю моё желание, из этого ничего не выйдет. Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы не знал, что сказать. Если есть у меня не желания, но привычки желаний прежних, в пьяные минуты, то я в трезвые минуты знаю, что это – обман, что нечего желать. Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чём она состояла. Истина была то, что жизнь есть бессмыслица. Я как будто жил-жил, шёл-шёл и пришёл к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, чтобы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти – полного уничтожения. Жизнь мне опостылела – какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от неё. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общего хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в исполнение. Я не хотел торопиться только потому, что хотелось употребить все усилия, чтобы распутаться! Если не распутаюсь, то всегда успею, говорил я себе. И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, шнурок, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьём на охоту, чтобы не соблазниться слишком лёгким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от неё и, между тем, чего-то ещё надеялся от неё. И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершённым счастьем: это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети, большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде, был восхваляем чужими, и мог считать, что я имею известность, без особенного самообольщения. При этом я не только не был телесно или духовно нездоров, но, напротив, пользовался силой и духовной, и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по восьми-десяти часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я пришёл к тому, что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни».Конечно же, никак не может опротиветь человеку жизнь, если всё у него хорошо, если все его желания и потребности удовлетворены. Причина депрессии была в том, что он чего-то очень сильно хотел и не осмеливался сделать это. Вряд ли можно догадаться, каково было это сильное желание Толстого. Очевидно лишь то, что он стыдился этого желания и не смог о нём рассказать даже в этой «Исповеди». Была добрая жена, были дети, имение, деньги, слава, но не было свободы! Например, нельзя было ходить голым. Надо было соблюдать массу бессмысленных обычаев, традиций. Выступив против православных обрядов, Толстой выдал себя с потрохами, указав на главную причину своей душевной муки: подверженность людей этим бессмысленным обрядам, традициям.
«Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то сыгранная надо мной глупая и злая шутка. Несмотря на то, что я не признавал никакого «кого-то», который бы меня сотворил, эта форма представления, что кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на свет, была самая естественная мне форма представления. Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь потешается, глядя на меня, как я целые 30--40 лет жил, жил учась, развиваясь, возрастая телом и духом, и как я теперь, совсем окрепнув умом, дойдя до той вершины жизни, с которой открывается вся она, – как я дурак-дураком стою на этой вершине, ясно понимая, что ничего в жизни и нет, и не было, и не будет. «А ему смешно...»»Основная мысль этого текста: Творец является жестоким, безжалостным, потешается над страданиями своего творения. Удивительно то, что допущение существования Творца не влечёт у Толстого сразу же допущения бессмертия души, не наполняет жизнь смыслом. Когда у меня такое допущение возникло, я просто решил, что страдания необходимы для развития умственных способностей.
«Давно уже рассказана восточная басня про путника, застигнутого в степи разъярённым зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодезь, но на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы не погибнуть от разъярённого зверя, не смея и спрыгнуть на дно колодца, чтобы не быть пожранным драконом, ухватывается за ветви растущего в расщелинах колодца дикого куста и держится на нём. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться погибели, с обеих сторон ждущей его; но он всё держится, и пока он держится, он оглядывается и видит, что две мыши, одна чёрная, другая белая, равномерно обходя стволину куста, на котором он висит, подтачивают её. Вот-вот сам собой обломится и оборвётся куст, и он упадёт в пасть дракону. Путник видит это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг себя и находит на листьях куста капли мёда, достаёт их языком и лижет их.Если Лев Толстой не выдумывает про то, что его мучила ужасная депрессия, и он желал совершить самоубийство, то причиной этого стремления к самоубийству могла быть любая подавленная страсть, любое неудовлетворённое желание, но только никак не страх перед смертью! Логика говорит, что никак не может человек, испытывающий ужас перед смертью, мечтать о самоубийстве, но наоборот такой человек будет мечтать только о бессмертии и будет изобретать химические вещества, препятствующие старению, которые смогут бесконечно продлевать его жизнь.
Так и я держусь за ветки жизни, зная, что неминуемо ждёт дракон смерти, готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я пытаюсь сосать тот мёд, который прежде утешал меня; но этот мёд уже не радует меня, а белая и чёрная мышь – день и ночь--подтачивают ветку, за которую я держусь. Я ясно вижу дракона, и мёд уже не сладок мне. Я вижу одно – неизбежного дракона и мышей, – и не могу отвратить от них взор. И это не басня, а это истинная, неоспоримая и всякому понятная правда.
Прежний обман радостей жизни, заглушавший ужас дракона, уже не обманывает меня. Сколько ни говори мне: ты не можешь понять смысла жизни, не думай, живи, – я не могу делать этого, потому что слишком долго делал это прежде. Теперь я не могу не видеть дня и ночи, бегущих и ведущих меня к смерти. Я вижу это одно, потому что это одно – истина. Остальное всё – ложь. Те две капли мёда, которые дольше других отводили мне глаза от жестокой истины – любовь к семье и к писательству, которые я называл искусством, – уже не сладки мне.
«Семья»... – говорил я себе; – «но семья – жена, дети; они тоже люди. Они находятся в тех же самых условиях, в каких и я: они или должны жить во лжи, или видеть ужасную истину. Зачем же им жить? Зачем мне любить их, беречь, растить и блюсти их? Для того же отчаяния, которое во мне, или для тупоумия! Любя их, я не могу скрывать от них истины, – всякий шаг в познании ведёт их к этой истине. А истина – смерть».
«Искусство, поэзия?» Долго под влиянием успеха похвалы людской я уверял себя, что это – дело, которое можно делать, несмотря на то, что придёт смерть, которая уничтожит всё – и меня, и мои дела, и память о них; но скоро я увидал, что и это – обман. Мне было ясно, что искусство есть украшение жизни, заманка к жизни. Но жизнь потеряла для меня свою заманчивость, как же я могу заманивать других? Пока я не жил своею жизнью, а чужая жизнь несла меня на своих волнах, пока я верил, что жизнь имеет смысл, хоть я и не умею выразить его, – отражения жизни всякого рода в поэзии и искусствах доставляли мне радость, мне весело было смотреть на жизнь в это зеркальце искусства; но когда я стал отыскивать смысл жизни, когда я почувствовал необходимость самому жить, – зеркальце это стало мне или ненужно, излишне и смешно, или мучительно. Мне нельзя уже было утешаться тем, что я в зеркальце вижу, что положение моё глупо и отчаянно. Хорошо мне было радоваться этому, когда в глубине души я верил, что жизнь моя имеет смысл. Тогда эта игра светов и теней – комического, трагического, трогательного, прекрасного, ужасного в жизни – потешала меня. Но когда я знал, что жизнь бессмысленна и ужасна, – игра в зеркальце не могла уже забавлять меня. Никакая сладость мёда не могла быть сладка мне, когда я видел дракона и мышей, подтачивающих мою опору. Но и этого мало. Если б я просто понял, что жизнь не имеет смысла, я спокойно бы мог знать это, мог бы знать, что это – мой удел. Но я не мог успокоиться на этом. Если б я был как человек, живущий в лесу, из которого он знает, что нет выхода, я бы мог жить; но я был как человек, заблудившийся в лесу, на которого нашёл ужас оттого, что он заблудился. и он мечется, желая выбраться на дорогу, знает, что всякий шаг ещё больше путает его, и не может не метаться.
Вот это было ужасно. И чтоб избавиться от этого ужаса, я хотел убить себя. Я испытывал ужас перед тем, что ожидает меня – знал, что этот ужас ужаснее самого положения, но не мог отогнать его и не мог терпеливо ожидать конца. Как ни убедительно было рассуждение о том, что всё равно разорвётся сосуд в сердце или лопнет что-нибудь, и всё кончится, я не мог терпеливо ожидать конца. Ужас тьмы был слишком велик, и я хотел поскорее, поскорее избавиться от него петлёй или пулей. И вот это-то чувство сильнее всего влекло меня к самоубийству».
«Вопрос мой – тот, который в пятьдесят лет привёл меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий в душе каждого человека, от глупого ребёнка до мудрейшего старца, – тот вопрос, без которого жизнь невозможна, как я и испытал это на деле. Вопрос состоит в том: «Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, – что выйдет из всей моей жизни?»Я всегда верил в бессмертие своей души, я не могу поверить в существование своей смерти, и поэтому мне трудно встать на позицию такого вульгарного атеиста, который считает свою жизнь единственной, который думает, что он умрёт и после смерти ничего никогда чувствовать не будет. Тем не менее, первой моей реакцией было написать: и в этом случае надо стремиться получить максимум удовольствий от жизни, свести к минимуму свои страдания, но следует искать выгоды только для себя и только в этой жизни, а после моей смерти – хоть трава не расти, хоть потоп. В начале этой статьи я высказал мысль, что теория реинкарнации обязывает быть альтруистичным гедонистом, теория о воскрешении всех умерших обязывает быть интеллектуально развитым гедонистом, а теория об единственности жизни оставляет право быть бессовестным или эгоистичным гедонистом. Но, может быть, я поторопился дать совет быть гедонистам всем, в том числе и тем, которые не верят в бессмертие своей души. Ведь чем больше удовольствий человек получил в своей жизни, и чем меньше он испытал страданий – тем сильнее его привязанность к жизни, тем сильнее его ужас перед смертью. Если человек, который много страдал, думает о самоубийстве, как о чём-то приятном, то гедонист, которому удалось получить очень много удовольствий от жизни, очень сильно не хочет умирать, хочет жить, следовательно, приближение смерти ужасно мучительно для него. Если же течение времени замедляется, когда человек мучается, то последние мучительные мгновения могут показаться такому гедонисту целой вечностью, так что его душа в ад попадёт, а не в небытиё. Аскет же, напротив, будет рад приближающейся смерти, не будет мучиться в момент смерти, то есть душа его в ад не попадёт. Таким образом, Лев Толстой мог бы подвести какие-нибудь теоретические обоснования под свою идею аскетизма, но он этого не делает.
Иначе выраженный, вопрос будет такой: «Зачем же мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?» Ещё иначе выразить вопрос можно так: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?»»
«в бесконечном нет ни сложного, ни простого, ни переда, ни зада, ни лучше, ни хуже».Идея бесконечного во времени усложнения проста и понятна, как и идея бесконечной радости.
«Всё человечество живёт и развивается на основании духовных начал, идеалов, руководящих его. Эти идеалы выражаются в религиях, в науках, искусствах, формах государственности. Идеалы эти всё становятся выше и выше, и человечество идёт к высшему благу. Я – часть человечества, и потому призвание моё состоит в том, чтобы содействовать сознанию и осуществлению идеалов человечества».И никакого слабоумия у него не было, когда он так считал. Слабоумие, по-моему, появилось позднее, когда он писал «Исповедь».
«Не говоря о той недобросовестной неточности, при которой знания этого рода выдают выводы, сделанные из изучения малой части человечества, за общие выводы, не говоря о взаимной противоречивости разных сторонников этого воззрения о том, в чём состоят идеалы человечества, – странность, чтобы не сказать – глупость, этого воззрения состоит в том, что для того, чтоб ответить на вопрос, предстоящий каждому человеку: «что я такое» или: «зачем я живу», или: «что мне делать», – человек должен прежде разрешить вопрос: «что такое жизнь всего неизвестного ему человечества, из которой ему известна одна крошечная часть в один крошечный период времени». Для того чтобы понять, что он такое, человек должен прежде понять, что такое всё это таинственное человечество, состоящее из таких же людей, как и он сам, не понимающих самих себя».Во-первых, то, что человечество состоит из таких же людей, как ты, является аксиоматической догмой, принимаемой на веру, догмой религии под названием «наивный реализм». Во-вторых, нет ничего плохого в том, что воззрения разных людей на вопрос о том, как осчастливить человечество, противоречат друг другу, различаются. Среди этих воззрений есть и истинные, и ошибочные. В-третьих, если Толстой горюет о том, что человек смертен, и, следовательно, нет смысла в личном саморазвитии, то человечество вполне может быть бессмертным, и , следовательно, смысл в бесконечном развитии человечества есть. Для чего человечеству бесконечно интеллектуально развиваться? Для того, чтобы быть бесконечно радостным, счастливым, для того, чтобы в бесконечном приближении к познанию абсолютной истины находить бесконечное удовольствие.
«Должен сознаться, что было время, когда я верил этому. Это было то время, когда у меня были свои излюбленные идеалы, оправдывавшие мои прихоти, и я старался придумать такую теорию, по которой я мог бы смотреть на свой прихоти, как на закон человечества».Опять Толстой загнал свой разум в болото заблуждений, пытаясь при помощи теорий о пользе аскетизма найти оправдание своей трусости, своему рабскому духу. Очевидно же, что только удовлетворение всех возникающих прихотей способно сделать человека счастливым. Если же человек что-то хочет, но удерживает себя от удовлетворения какой-то своей похоти, то он неизбежно страдает.
«Ну, я знаю, – говорил я себе, – всё то, что так упорно желает знать наука, а ответа на вопрос о смысле моей жизни на этом пути нет. В умозрительной же области я понимал, что, несмотря на то, или именно потому, что цель знания была прямо направлена на ответ моему вопросу, ответа нет иного, как тот который я сам дал себе: Какой смысл моей жизни? – Никакого.Предположим, жизнь была бы вечной, не заканчивалась бы смертью, и возможно было бы вечное развитие, вечный интеллектуальный рост. Тогда жизнь бессмертного и вечно развивающегося человека имела бы смысл. Если жизнь потеряла какой-то смысл потому, что она заканчивается смертью, то бессмысленна смерть, а не жизнь, и следовало ставить вопрос не о смысле жизни, а о смысле смерти. Кроме того, не всё должно иметь смысл. Ставя вопрос о смысле возникновения какой-то вещи, мы уже предполагаем разумного Создателя этой вещи, который создал эту вещь с какой-то целью, но у нас не было основания для того, чтобы выдвигать эту гипотезу о Создателе. Смерть вполне может не иметь никакого смысла, то есть являться абсолютным злом, следовательно, человеческий разум должен уничтожить смерть. Но это не имеет никакого отношения к вопросу о смысле жизни. Смерть, если хорошо подумать, даже личное саморазвитие и альтруизм не делает бессмысленными, так как интеллектуально развитый человек, старающийся приносить пользу другим, будет счастливым в этой жизни, то есть получит от жизни максимум наслаждений. Единственное, что будет отличать человека, неверующего в бессмертие своей души – это отсутствие заботы о потомках, ибо его философия: «После меня путь хоть потоп, после моей смерти пусть хоть трава не растёт». А вот верующий в реинкарнацию так рассуждать не будет!
– Или: Что выйдет из моей жизни? – Ничего. – Или: Зачем существует всё то, что существует, и зачем я существую? – Затем, что существует. Спрашивая у одной стороны человеческих знаний, я получал бесчисленное количество точных ответов о том, о чём я не спрашивал: о химическом составе звёзд, о движении солнца к созвездию Геркулеса, о происхождении видов и человека, о формах бесконечно малых атомов, о колебании бесконечно малых невесомых частиц эфира; но ответ в этой области знаний на мой вопрос: в чём смысл моей жизни? – был один: ты – то, что ты называешь твоей жизнью, ты – временное, случайное сцепление частиц. Взаимное воздействие, изменение этих частиц производит в тебе то, что ты называешь твоею жизнью. Сцепление это продержится некоторое время: потом взаимодействие этих частиц прекратится – и прекратится то, что ты называешь жизнью, прекратятся и все твои вопросы. Ты – случайно слепившийся комочек чего-то. Комочек преет. Прение это комочек называет своею жизнью. Комочек расскочится – и кончится прение и все вопросы. Так отвечает ясная сторона знаний и ничего другого не может сказать, если она только строго следует своим основам».
«Мы приблизимся к истине только настолько, насколько мы удалимся от жизни, – говорит Сократ, готовясь к смерти, – К чему мы, любящие истину, стремимся в жизни? – К тому, чтоб освободиться от тела и от всего зла, вытекающего из жизни тела. Если так, то как же нам не радоваться, когда смерть приходит к нам?»Но если ещё раз обратиться к фильму «Матрица», если отвлечься от догмы «наивного реализма», осознав то, что мы не имеем возможности отличить сон от яви, то смерть даёт ответ на вопрос о том, реальностью была твоя жизнь или сном, следовательно, одну истину она всё-таки открывает. Но Лев Толстой совершенно не собирался отвлекаться от догмы «наивного реализма» и эти слова Сократа он приводит в своей «Исповеди» совершенно напрасно, ни к селу, ни к городу.
«Мудрец всю жизнь ищет смерть, и потому смерть не страшна ему».Эти люди, ищущие смерть, были не мудрецами, а глупцами, на мой взгляд.
«во многой мудрости много печали; и кто умножает познания – умножает скорбь».Соломон тоже не был мудрым, а был глупцом, если не смог сделать себя счастливым.
«Сакиа-Муни, молодой счастливый царевич, от которого скрыты были болезни, старость, смерть, едет на гулянье и видит страшного старика, беззубого и слюнявого. Царевич, от которого до сих пор скрыта была старость, удивляется и выспрашивает возницу, что это такое и отчего этот человек пришёл в такое жалкое, отвратительное, безобразное состояние? И когда узнаёт, что это общая участь всех людей, что ему, молодому царевичу, неизбежно предстоит то же самое, он не может уже ехать гулять и приказывает вернуться, чтоб обдумать это. И он запирается один и обдумывает. И, вероятно, придумывает себе какое-нибудь утешение, потому что опять весёлый и счастливый выезжает на гулянье. Но в этот раз ему встречается больной. Он видит измождённого, посиневшего, трясущегося человека, с помутившимися глазами. Царевич, от которого скрыты были болезни, останавливается и спрашивает, что это такое. И когда он узнаёт, что это – болезнь, которой подвержены все люди, и что он сам, здоровый и счастливый царевич, завтра может заболеть так же, он опять не имеет духа веселиться, приказывает вернуться и опять ищет успокоения и, вероятно, находит его, потому что в третий раз едет гулять; но в третий раз он видит ещё новое зрелище; он видит, что несут что-то. – «Что это?» – Мёртвый человек. – «Что значит мёртвый?» – спрашивает царевич. Ему говорят, что сделаться мёртвым значит сделаться тем, чем сделался этот человек. – Царевич подходит к мёртвому, открывает и смотрит на него. – «Что же будет с ним дальше?» – спрашивает царевич. Ему говорят, что его закопают в землю. – «Зачем?» – Затем, что он уже наверно не будет больше никогда живой, а только будет от него смрад и черви. – «И это удел всех людей? И со мною то же будет? Меня закопают, и от меня будет смрад, и меня съедят черви?» – Да. – «Назад! Я не еду гулять, и никогда не поеду больше».Отсутствие всякой логики просто поражает и глубоко возмущает меня. На мой взгляд, Сакиа-Муни, узнав о существовании смерти, должен бы решить, что смерть – это величайшее зло, и бороться за то, чтобы смерти не было, если он не верит в возможность возобновления жизни, то есть реинкарнации. Но каким образом, узнав о существовании смерти, он сделал вывод, что бессмысленна жизнь? Если жизнь, которая не заканчивается смертью, имеет смысл, а жизнь, которая заканчивается смертью, смысла не имеет, то бессмысленна смерть, а не жизнь, следовательно, надо уничтожать смерть, а не жизнь. Но вместо этого безумец Сакиа-Муни хочет уничтожить жизнь. И его ещё считают мудрецом, когда очевидно, что он просто слабоумный! Кроме того, он же знает, что после смерти жизнь возобновляется, следовательно, у него нет причины расстраиваться оттого, что жизнь заканчивается смертью. Но вместо того, чтобы радоваться тому, что после смерти его жизнь возобновится в другом теле, этот безумец хочет уничтожить жизнь в корне, чтобы она не возобновлялась после смерти.
И Сакиа-Муни не мог найти утешения в жизни, и он решил, что жизнь – величайшее зло, и все силы души употребил на то, чтоб освободиться от неё и освободить других. И освободить так, чтоб и после смерти жизнь не возобновлялась как-нибудь, чтоб уничтожить жизнь совсем, в корне».
««Жизнь тела есть зло и ложь. И потому уничтожение этой жизни тела есть благо, и мы должны желать его», – говорит Сократ.Увы, человечество, наверное, ради забавы, в насмешку называет «сильнейшими умами человечества» слабоумных.
«Жизнь есть то, чего не должно бы быть, – зло, и переход в ничто есть единственное благо жизни», – говорит Шопенгауэр.
«Всё в мире – и глупость и мудрость, и богатство и нищета, и веселье и горе – всё суета и пустяки. Человек умрёт, и ничего не останется. И это глупо», – говорит Соломон.
«Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя – надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни», – говорит Будда.
И то, что сказали эти сильные умы, говорили, думали и чувствовали миллионы миллионов людей, подобных им. И думаю и чувствую и я.
Так что блуждание моё в знаниях не только не вывело меня из моего отчаяния, но только усилило его. Одно знание не отвечало на вопросы жизни, другое же знание ответило, прямо подтверждая моё отчаяние и указывая, что то, к чему я пришёл, не есть плод моего заблуждения, болезненного состояния ума, – напротив, оно подтвердило мне то, что я думал верно и сошёлся с выводами сильнейших умов человечества.
Обманывать себя нечего. Всё – суета. Счастлив, кто не родился, смерть лучше жизни; надо избавиться от неё».
«Не найдя разъяснения в знании, я стал искать этого разъяснения в жизни, надеясь в людях, окружающих меня, найти его, и я стал наблюдать людей – таких же, как я, как они живут вокруг меня и как они относятся к этому вопросу, приведшему меня к отчаянию. И вот что я нашёл у людей, находящихся в одном со мною положении по образованию и образу жизни.Тупыми как раз являются Шопенгауэр, Соломон и Будда, а не люди, которые не видят бессмысленности жизни. Глупыми являются неудачники, которые несчастны и не хотят жить, а не те, которые успешны, счастливы и хотят жить как можно дольше.
Я нашёл, что для людей моего круга есть четыре выхода из того ужасного положения, в котором мы все находимся.
Первый выход есть выход неведения. Он состоит в том, чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица. Люди этого разряда – большею частью женщины, или очень молодые, или очень тупые люди – ещё не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде. Они не видят ни дракона, ожидающего их, ни мышей, подтачивающих кусты, за которые они держатся, и лижут капли мёду. Но они лижут эти капли мёда только до времени: что-нибудь обратит их внимание на дракона и мышей, и – коней их лизанью. От них мне нечему научиться, нельзя перестать знать того, что знаешь.
Второй выход – это выход эпикурейства. Он состоит в том, чтобы, зная безнадёжность жизни, пользоваться покамест теми благами, какие есть, не смотреть ни на дракона, ни на мышей, а лизать мёд самым лучшим образом, особенно если его на кусте попалось много. Соломон выражает этот выход так:
«И похвалил я веселье, потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться: это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему Бог под солнцем».
«Итак, иди ешь с веселием хлеб твой и пей в радости сердца вино твоё... Наслаждайся жизнью с женщиною, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что это – доля твоя в жизни и в трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем... Всё, что может рука твоя по силам делать, делай, потому что в могиле, куда ты пойдёшь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».
Этого второго вывода придерживается большинство людей нашего круга. Условия, в которых они находятся, делают то, что благ у них больше, чем зол, а нравственная тупость даёт им возможность забывать, что выгода их положения случайна, что всем нельзя иметь 1000 женщин и дворцов, как Соломон, что на каждого человека с 1000 жён есть 1000 людей без жён, и на каждый дворец есть 1000 людей, в поте лица строящих его, и что та случайность, которая нынче сделала меня Соломоном, завтра может сделать меня рабом Соломона. Тупость же воображения этих людей даёт им возможность забывать про то, что не дало покоя Будде – неизбежность болезни, старости и смерти, которая не нынче-завтра разрушит все эти удовольствия. То, что некоторые из этих людей утверждают, что тупость их мысли и воображения есть философия, которую они называют позитивной, не выделяет их, на мой взгляд, из разряда тех, которые, не видя вопроса, лижут мёд. И этим людям я не мог подражать: не имея их тупости воображения, я не мог её искусственно произвести в себе. Я не мог, как не может всякий живой человек, оторвать глаз от мышей и дракона, когда он раз увидал их.
Третий выход есть выход силы и энергии. Он состоит в том, чтобы, поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить её. Так поступают редкие сильные и последовательные люди. Поняв всю глупость шутки, какая над ними сыграна, и поняв, что блага умерших паче благ живых и что лучше всего не быть, так и поступают и кончают сразу эту глупую шутку, благо есть средства: петля на шею, вода, нож, чтоб им проткнуть сердце, поезды на железных дорогах. И людей из нашего круга, поступающих так, становится всё больше и больше. И поступают люди так большею частью в самый лучший период жизни, когда силы души находятся в самом расцвете, а унижающих человеческий разум привычек ещё усвоено мало. Я видел, что это самый достойный выход, и хотел поступить так.
Четвёртый выход есть выход слабости. Он состоит в том, чтобы, понимая зло и бессмысленность жизни, продолжать тянуть её, зная вперёд, что ничего из неё выйти не может. Люди этого разбора знают, что смерть лучше жизни, но, не имея сил поступить разумно – поскорее кончить обман и убить себя, чего-то как будто ждут. Это есть выход слабости, ибо если я знаю лучшее и оно в моей власти, почему не отдаться лучшему?... Я находился в этом разряде.»
«Я понял и то, что, как ни неразумны и уродливы ответы, даваемые верою, они имеют то преимущество, что вводят в каждый ответ отношение конечного к бесконечному, без которого не может быть ответа. Как я ни поставлю вопрос: как мне жить? – ответ: по закону Божию. – Что выйдет настоящего из моей жизни? – Вечные мучения или вечное блаженство. – Какой смысл, не уничтожаемый смертью? – Соединение с бесконечным Богом, рай».На самом деле правильными ответами на этот вопрос могла бы дать следующая очень даже неплохая религия, основанная на вере в прогресс человечества и на вере в бессмертие души.
«Так что, кроме разумного знания, которое мне прежде представлялось единственным, я был неизбежно приведён к признанию того, что у всего живущего человечества есть ещё какое-то другое знание, неразумное – вера, дающая возможность жить. Вся неразумность веры оставалась для меня та же, как и прежде, но я не мог не признать того, что она одна даёт человечеству ответы на вопросы жизни и, вследствие того, возможность жить».Здесь Толстой тоже совершенно несправедливо называет «разумным знанием» веру большинства людей своего круга. Опыт не может быть источником знаний. Те, которые думают, будто получают свои знания из опыта, просто догматично верят в повторяемость результатов опыта. Никакой опыт не поможет отличить сон от яви. Если никто не доказал того, что существуют рай и ад, то никто не доказал и противоположного, что рай и ад не существуют. Таким образом, и тот, кто без доказательств верит в то, что рай и ад существуют, и тот, кто без доказательств верит в то, что рай и ад не существуют, совершенно равноправны, и нельзя сказать, что человек, который без доказательств верит в несуществование чего-то, всегда разумнее человека, который без доказательств верит в существование чего-то. Разумность человека находится в прямой зависимости только от его успешности, от его способности извлекать максимум наслаждений из жизни. Таким образом, самым разумным является тот, кто из двух противоположных гипотез выбирает наиболее приятную для себя. Человек, который верит в повторяемость опытов, разумнее человека, который не верит в повторяемость опытов, только потому, что первый успешнее достигает своих целей, чем второй. Человек, верующий в реальность внешнего мира, тоже, может быть, счастливее и успешнее того, кто считает внешний мир своей иллюзией. Но никак нельзя утверждать, что люди, которые не верят в существование жизни после смерти, успешнее тех, которые верят в существование жизни после смерти, следовательно, нельзя утверждать, что первые разумнее вторых.
«Разумное знание привело меня к признанию того, что жизнь бессмысленна, жизнь моя остановилась, и я хотел уничтожить себя. Оглянувшись на людей, на всё человечество, я увидал, что люди живут и утверждают, что знают смысл жизни. На себя оглянулся: я жил, пока знал смысл жизни. Как другим людям, так и мне смысл жизни и возможность жизни давала вера».Во-первых, отсутствие жизни после смерти – никак не есть разумное знание. Никак невозможно доказать то, что после смерти нет ещё одной жизни, что ты не проснёшься после смерти в настоящей реальности, как в фильме «Матрица». Во-вторых, отсутствие веры в жизнь после смерти приводит не к осознанию бессмысленности жизни, а к осознанию бессмысленности смерти, к желанию как можно дольше продлить эту свою жизнь и насладиться ею как можно сильнее. (Если не берётся во внимание идея о замедлении времени при страдании, когда последнее мгновение жизни гедониста может превратиться для него в ад).
«Все эти понятия, при которых приравнивается конечное к бесконечному и получается смысл жизни, понятия Бога, свободы, добра, мы подвергаем логическому исследованию. И эти понятия не выдерживают критики разума».Душа, забывающая прожитые жизни, переселяющаяся из одного тела в другое, может обладать не только потенциальной, но и реальной бесконечностью. Ты мог прожить бесконечное количество жизней в прошлом, о которых ты не помнишь, и сможешь прожить бесконечное количество жизней в будущем. Реальной бесконечностью не может быть только личность, физически живущая в одном бессмертном теле и ничего не забывающая из того, что было раньше. Количество информации в памяти личности всегда должно оставаться конечной величиной, но этой конечной величине ничто не мешает бесконечно возрастать, достигая сколь угодно больших значений. Количество информации в памяти личности, измеряемое в битах, может быть последовательностью конечных натуральных чисел, стремящейся к бесконечности, то есть для жизни личности возможна потенциальная бесконечность. Если при реинкаранациях твоё бытиё можно представить интервалом от минус бесконечности до плюс бесконечности, то при физическом бессмертии бытиё представляется полуинтервалом от нуля до плюс бесконечности. Логическое исследование никак не приходит к выводу об единственности и конечности жизни, никак не способно опровергнуть идею реинкарнации, идею сотворения, идею воскрешения всех умерших и многие иные идеи.
«Я ясно чувствовал, что они обманывают себя и что у них, так же как у меня, нет другого смысла жизни, как того, чтобы жить, пока живётся, и брать всё, что может взять рука. Я видел это по тому, что если б у них был тот смысл, при котором уничтожается страх лишений, страданий и смерти, то они бы не боялись их. А они, эти верующие нашего круга, точно так же, как и я, жили в избытке, старались увеличить или сохранить его, боялись лишений, страданий, смерти, и так же, как я и все мы, неверующие, жили, удовлетворяя похотям жили так же дурно, если не хуже, чем неверующие. Никакие рассуждения не могли убедить меня в истинности их веры. Только действия такие, которые бы показывали, что у них есть смысл жизни такой, при котором страшные мне нищета, болезнь, смерть не страшны им, могли бы убедить меня. А таких действий я не видел между этими разнообразными верующими нашего круга. Я видал такие действия, напротив, между людьми нашего круга самыми неверующими, но никогда между так называемыми верующими нашего круга. И я понял, что вера этих людей – не та вера, которой я искал, что их вера не есть вера, а только одно из эпикурейских утешений в жизни».Правда, Толстой проговаривается о своём страхе перед революцией, перед раскулачиванием, когда говорит: «страшные мне голод и нищета». Но ведь ясно, что в эпикурейских утешениях нуждаются угнетённые бедняки, а никак не эти господа, которые имеют материальные блага в избытке. Ясно, что существует только одна единственная причина страданий – неудовлетворённые потребности, неудовлетворённая похоть. Угрызения совести никак не могут быть причиной страданий, не могут быть причиной мыслей о самоубийстве. Ведь если у человека есть совесть, то он будет делать добрые дела и получать удовольствие, как истинный эпикуреец, от делания этих добрых дел.
«И я стал сближаться с верующими из бедных, простых, неучёных людей, с странниками, монахами, раскольниками, мужиками. Вероучение этих людей из народа было тоже христианское, как вероучение мнимоверующих из нашего круга. К истинам христианским примешано было тоже очень много суеверий, но разница была в том, что суеверия верующих нашего круга были совсем не нужны им, не вязались с их жизнью, были только своего рода эпикурейскою потехой; суеверия же верующих из трудового народа были до такой степени связаны с их жизнью, что нельзя было себе представить их жизни без этих суеверий, – они были необходимым условием этой жизни. Вся жизнь верующих нашего круга была противоречием их вере, а вся жизнь людей верующих и трудящихся была подтверждением того смысла жизни, который давало знание веры. И я стал вглядываться в жизнь и верования этих людей, и чем больше я вглядывался, тем больше убеждался, что у них есть настоящая вера, что вера их необходима для них и одна даёт им смысл и возможность жизни».Чему можно уподобить слова проповедника, который говорит богатым: «Раздайте всё своё имение беднякам, прекратите эксплуатировать народные массы»? Они подобны тем нравоучениям, которые повар читал коту в басне Крылова. «А Васька слушает да ест!». Тем не менее, Толстой одобряет смирение и терпение бедняков, которые терпели этот гнёт, эту нищету и не бунтовали. И неправда, что суеверия были необходимым условием их жизни. Суеверия этих людей были необходимым условием того, чтобы они покорялись царскому самодержавию и не бунтовали. Не предлагая никакого конструктивного переустройства общества хотя бы путём реформ, Толстой начинает проповедовать самоограничение, культ нищеты, всё с одной и той же целью – угодить угнетателям. Он по своей сути занимается тем же самым, чем занимаются все попы: призывает народ к смирению, покорности. А текст, в котором Лев Толстой восхищается самоубийцами, как якобы сильными и последовательными людьми, прозрачно намекает на самоубийство, как на один из лучших выходов.
«В противуположность того, что я видел в нашем кругу, где возможна жизнь без веры и где из тысячи едва ли один признаёт себя верующим, в их среде едва ли один неверующий на тысячи. В противуположность того, что я видел в нашем кругу, где вся жизнь проходит в праздности, потехах и недовольстве жизнью, я видел, что вся жизнь этих людей, проходила в тяжёлом труде, и они были менее недовольны жизнью, чем богатые. В противуположность тому, что люди нашего круга противились и негодовали на судьбу за лишения и страдания, эти люди принимали болезни и горести без всякого недоумения, противления, а с спокойною и твёрдою уверенностью в том, что всё это должно быть и не может быть иначе, что всё это – добро. В противуположность тому, что чем мы умнее, тем менее понимаем смысл жизни и видим какую-то злую насмешку в том, что мы страдаем и умираем, эти люди живут, страдают и приближаются к смерти с спокойствием, чаще же всего с радостью. В противуположность тому, что спокойная смерть, смерть без ужаса и отчаяния, есть самое редкое исключение в нашем круге, смерть неспокойная, непокорная и нерадостная есть самое редкое исключение среди народа».Здесь Толстой просто уже не в состоянии скрыть своей радости по поводу того, что народ забит и задавлен, покорно и смиренно терпит всё, думая, что всё так и должно быть, что всё – добро, что иначе ничего быть не может. Толстому всё это нравится, и он не хочет, чтобы стало иначе! Пропагандируется нелепейшая абсурдная мысль, будто бы богатые несчастнее бедных, в которую, конечно же, не поверят богатые, но могут поверить бедные, что может удержать бедных от бунта, от революции. Праздность и скука вырисовываются как самое большое зло, и Толстому даже в голову не приходит, что скучающим и ограниченным человек становится по вине дурных условий, особенно, по вине несвободы. Толстой не замечает того, что и представители дворянского сословия тоже несвободны, следовательно, у них есть веская причина для того, чтобы не чувствовать себя счастливыми. Тот же факт, что представители бедняков приближаются к смерти со спокойствием, чаще всего с радостью, является явным доказательством того, что их жизнь была просто ужасно мучительна и невыносима.
«И я полюбил этих людей. Чем больше я вникал в их жизнь живых людей и жизнь таких же умерших людей, про которых читал и слышал тем больше я любил их, и тем легче мне самому становилось жить. Я жил так года два, и со мной случился переворот, который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга – богатых, учёных – не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл. Все наши действия, рассуждения, наука, искусства – всё это предстало мне как баловство. Я понял, что искать смысла в этом нельзя. Действия же трудящегося народа, творящего жизнь, представились мне единым настоящим делом. И я понял, что смысл, придаваемый этой жизни, есть истина, и я принял его».Если слово «любовь» означает полное довольство любимым предметом, полное отсутствие желания изменять этот предмет, одно лишь желание познавать его таким, какой он есть, то Толстой действительно любил тогда простой народ. Любовь Толстого к народу – любовь холодного и равнодушного созерцателя, который ничего не делает, ни во что не вмешивается, а только смотрит, только наблюдает, и которому нравится всё то, что происходит. Кто-то другой назвал бы такую «любовь» равнодушием, бесчувственностью, и он был бы тоже прав. Вместо того, чтобы продвинуть науку, изобрести машины, которые облегчили бы труд этого простого народа, Лев Толстой с презрением отзывается о труде учёных, потому что ни малейшей жалости к страданиям народа он не имеет. Большего консерватизма трудно себе представить. Лев Толстой является воплощением консерватизма и преданно служит царю, когда пишет свои книги.
«Я понял, что мой вопрос о том, что есть моя жизнь, и ответ: зло, – был совершенно правилен. Неправильно было только то, что ответ, относящийся только ко мне, я отнёс к жизни вообще: я спросил себя, что такое моя жизнь, и получил ответ: зло и бессмыслица. И точно, моя жизнь – жизнь потворства похоти – была бессмысленна и зла, и потому ответ: «жизнь зла и бессмысленна» – относился только к моей жизни, а не к жизни людской вообще».Как раз смысл жизни состоит в том, чтобы человек мог беспрепятственно удовлетворять все возникающие у него похоти и наслаждаться при этом. И если это добрый человек, то у него и добрые похоти. Миллиардер, у которого возникла похоть подарить мешок денег остро нуждающемуся в деньгах бедняку, испытал громадное удовольствие, удовлетворив эту свою похоть. Развратник, доставляющий сексуальное наслаждение развратницам, может получать наслаждение не только от секса, но и от мысли, что доставляет сексуальное наслаждение своим партнёршам.
Позвольте злому делу быть запрещенным законодательно, позвольте правосудию поражать преступника, это будет достаточным сдерживающим фактором, но, если вследствие неудачи, мы все равно совершаем преступление даже в этом случае, то давайте не будем плакать о пролитом молоке; раскаяние неэффективно, поскольку оно не удерживает нас от преступления, бесполезно, так как оно ничего не исправляет, поэтому абсурдно бить кого-то в грудь, но еще более абсурдно бояться наказания в мире ином, если нам повезло избежать его в этом. Бог не позволяет рассматривать это как предпосылку к преступлениям, нет, мы должны стараться избегать их насколько только возможно, но избегать надо через первопричину, а не исходя из ложных мотивов, которые ни к чему не приводят, и эффект которых так легко преодолеть любой умеренно-устойчивой душе. Причина, мсье – да, только одна причина должна беспокоить нас – что вред, причиненный близким, никогда не принесет счастья нам, а когда они счастливы – наше сердце, наполняется самой великой радостью, какую Природа доставляет на Земле; полнота человеческих моралей содержится следующей фразе: Поступайте с другими так, как хотите, чтоб поступали с вами, и никогда не причиняйте больше боли, чем хотели бы сами принять из чужих рук. Вот, друг мой, те единственные принципы, которые должно блюсти, и вы не нуждаетесь в боге или религии, чтобы оценить их и подписаться под ними – вам нужно просто хорошее сердце. Но я чувствую, что силы покидают меня, святой отец, оставьте ваши предубеждения, разогнитесь, будьте мужчиной, будьте человеком, без страха и без надежды забудьте ваших богов и вашу религию, они вносят раздор между людьми, и одно лишь упоминание этих ужасов унесло больше жизней на Земле, чем все войны и прочие бедствия вместе взятые. Откажитесь от идеи о потустороннем мире; там нет ничего, но не стоит отказываться от удовольствия быть счастливым в этом. Природа не предлагает никакого другого способа преумножения вашего существования, кроме его продления. Друг мой, похотливые удовольствия были мне ближе чего бы то ни было на свете, они являлись моим идолом всю жизнь, и моим желанием было закончить жизнь на его груди; мой час близится, шесть женщин, прекрасных более чем дневной свет, ожидают в соседней комнате; я заказал их специально для этого момента, разделите пиршество со мной, следуйте моему примеру, овладейте ими вместо тщетных софистических суеверий, поборитесь лучше немного с их нежностью, чтобы забыть вашу лицемерную веру.Вот эти разумные слова, взятые из рассказа маркиза де Сада, я хотел бы противопоставить лицемерным призывам Льва Толстого бороться со своими похотями и страстями. Действительно, если человек не имеет совести и жалости, если он поступает с другим так, как не хотел бы, чтобы поступали с ним, то только страх перед наказанием способен его удержать от делания злых дел, а призывать такого бессовестного человека к распятию своих похотей и страстей так же глупо, как глупо было со стороны повара читать нравоучения коту в басне Крылова «Кот и повар». Если же человек добр по своей природе, то у него даже желания не может возникнуть поступать с другим так, как он не хотел бы, чтобы поступали с ним. Поэтому добрый человек заслуживает полной свободы, заслуживает радости и наслаждений. Ведь он наслаждается сам тогда, когда приносит наслаждения окружающим. Так пусть же этот добрый человек живёт по своим похотям и радуется. Запретительные меры закона должны быть направлены только против злых людей, а не против добрых.
Маркиз де Сад. ДИАЛОГ МЕЖДУ СВЯЩЕННИКОМ И УМИРАЮЩИМ
«Что же я делал во всю мою тридцатилетнюю сознательную жизнь? – Я не только не добывал жизни для всех, я и для себя не добывал её. Я жил паразитом и, спросив себя, зачем я живу, получил ответ: ни зачем. Если смысл человеческой жизни в том, чтобы добывать её, то как же я, тридцать лет занимавшийся тем, чтобы не добывать жизнь, а губить её в себе и других, мог получить другой ответ, как не тот, что жизнь моя есть бессмыслица и зло? Она и была бессмыслица и зло».Совершенно не верно утверждение, будто бы добывание денег есть бессмыслица. Имея деньги, можно заниматься благотворительностью, можно строить больницы, приюты, можно получать большое удовольствие, помогая деньгами нуждающимся. Чем больше у тебя денег – тем больше ты можешь сделать добрых дел, тем большему количеству нуждающихся людей ты можешь помочь. Поэтому зарабатывание денег – никак не бессмыслица. Книги, написанные Толстым, должны были быть кому-то интересны, если их издавали и покупали, и обвинять себя в том, что деньги, полученные от продажи этих книг, заработаны якобы нечестно, неразумно. Уж скромный дешёвый завтрак писатель, думаю, заслужил, и никакой он не паразит, если кормится за счёт своего писательского ремесла. А все излишки можно с радостью тратить на благотворительность и получать громадные наслаждения от занятия благотворительностью. Можно даже гордиться собой и быть собой довольным, занимаясь благотворительностью, если послать ко всем чертям попов, которые говорят, что будто бы городиться собой – это грех. Конечно же, такой человек, имея доброе сердце, имение, много денег, будет испытывать массу наслаждений, занимаясь благотворительностью, и уж конечно, он не будет, как Лев Толстой, думать: «не кончить ли петлей или пулей».
«Несмотря на эти сомнения и страдания, я ещё держался православия. Но явились вопросы жизни, которые надо было разрешить, и тут разрешение этих вопросов церковью – противное самым основам той веры, которою я жил, – окончательно заставило меня отречься от возможности общения с православием. Вопросы эти были, во-первых, отношение церкви православной к другим церквам – к католичеству и к так называемым раскольникам. В это время, вследствие моего интереса к вере, я сближался с верующими разных исповеданий: католиками, протестантами, старообрядцами, молоканами и др. И много я встречал из них людей нравственно высоких и истинно верующих. Я желал быть братом этих людей. И что же? – То учение, которое обещало мне соединить всех единою верою и любовью, это самое учение в лице своих лучших представителей сказало мне, что это всё люди, находящиеся во лжи, что то, что даёт им силу жизни, есть искушение дьявола, и что мы одни в обладании единой возможной истины. И я увидал, что всех, не исповедующих одинаково с ними веру, православные считают еретиками, точь-в-точь так же, как католики и другие считают православие еретичеством; я увидал, что ко всем, не исповедующим внешними символами и словами свою веру так же, как православие, – православие, хотя и пытается скрыть это, относится враждебно, как оно и должно быть, во-пёрвых, потому, что утверждение о том, что ты во лжи, а я в истине, есть самое жестокое слово, которое может сказать один человек другому, и, во-вторых, потому, что человек, любящий детей и братьев своих, не может не относиться враждебно к людям, желающим обратить его детей и братьев в веру ложную. И враждебность эта усиливается по мере большего знания вероучения. И мне, полагавшему истину в единении любви, невольно бросилось в глаза то, что самое вероучение разрушает то, что оно должно произвести».Из того, что православные враждебно относились к католикам, протестантам, старообрядцам, никак не следует вывод о том, что они заблуждались, как не следует вывод о том, что заблуждались марксисты, враждебно относящиеся к оппортунистам. Одна из конфессий могла действительно знать истину, когда все остальные могли заблуждаться, и Льву Толстому следовало подумать, какой из этих конфессий отдать предпочтение, вместо того, чтобы стремиться объединить людей с противоположными взглядами.
«Я ищу веры, силы жизни, а они ищут наилучшего средства исполнения перед людьми известных человеческих обязанностей. И, исполняя эти человеческие дела, они и исполняют их по-человечески. Сколько бы ни говорили они о своём сожалении о заблудших братьях, о молитвах о них, возносимых у престола всевышнего, – для исполнения человеческих дел нужно насилие, и оно всегда прилагалось, прилагается и будет прилагаться».Конечно же, нужно насилие по отношению ко всем злодеям, не имеющим совести, которых только страх перед наказанием может удержать от совершения злодеяний. Конечно, нужно насилие, а не проповеди. Если бы повар поколотил кота Ваську за то, что тот ворует, проявил к нему насилие в виде наказания, то кот не стал бы в следующий раз воровать. Но глупый повар вместо того, чтобы наказать кота за воровство, читал ему морали.
Вот прекрасная альтернатива абсурдной толстовской теории «непротивления злу насилием». Ясно же, что только употребление сильной и справедливой власти способно уменьшить количество зла в обществе!Иван Крылов. КОТ И ПОВАР
Какой-то Повар, грамотей,
С поварни побежал своей
В кабак (он набожных был правил
И в этот день по куме тризну правил),
А дома стеречи съестное от мышей
Кота оставил.
Но что же, возвратясь, он видит? На полу
Объедки пирога; а Васька-Кот в углу,
Припав за уксусным бочонком,
Мурлыча и ворча, трудится над курчонком. «Ах ты, обжора! ах, злодей!» –
Тут Ваську Повар укоряет,–
Не стыдно ль стен тебе, не только что людей?
(А Васька все-таки курчонка убирает.)
Как! быв честным Котом до этих пор,
Бывало, за пример тебя смиренства кажут,–
А ты... ахти, какой позор!
Теперя все соседи скажут:
«Кот Васька плут! Кот Васька вор!
И Ваську-де, не только что в поварню,
Пускать не надо и на двор,
Как волка жадного в овчарню:
Он порча, он чума, он язва здешних мест!»
(А Васька слушает, да ест.)
Тут ритор мой, дав волю слов теченью,
Не находил конца нравоученью,
Но что ж? Пока его он пел,
Кот Васька все жаркое съел.
А я бы повару иному
Велел на стенке зарубить:
Чтоб там речей не тратить по-пустому,
Где нужно власть употребить.